Татьяна Латукова. Ведьма в лесу Серия детективных романов «Ведьма». Книга первая
37. Дорогою добра
Сколько времени прошло? Два часа или два дня? Как понять все эти цифры в календаре? Мы были на даче в четверг? Нет, в пятницу. Какого месяца?
Когда я обедала? Больше двух раз? Хлеба почему-то нет. Чтобы съесть батон, мне нужно два часа? Или два дня?
Проклятие. Таблетки кончились. Все.
Посплю ещё…
Голова кое-как держится. А вот плечо покраснело и пульсирует болью. Это плохо. Вызвать скорую? Приедет доктор Бирман и свернёт мне шею.
Выбирать, в чём каятся перед Ханом, не приходится. Вариант один – длинная двухслойная юбка с удобными потайными карманчиками. В юбке можно спрятать много чего полезного, но я расталкиваю по карманам прежде всего деньги.
Волосы придётся отрезать. Всё равно полбашки обреют, чтобы рану обработать. А прикрыть причёску а-ля «тифозный барак» поможет вязаная шапочка. Не знаю, откуда она взялась, кажется, я подобрала её на какой-то помойке. Не прошло и десяти лет, как пригодилась.
Дольше всего я вожусь с ботинками. Если надеть ботинки на ноги, завязать шнурки одной рукой я не могу. Если сначала завязать шнурки, то не получается воткнуть ноги в ботинки. Помаявшись, я оставляю только часть шнуровки и вместо завязывания впихиваю концы шнурков под край самого ботинка.
Образ обретает цельность – беспризорница надеется урвать копеечку-другую на паперти Елоховского собора.
Куртку чуть не забыла. Всё же сотрясение сказывается.
Я иду в больницу. Здесь недалеко, но я помню про Френда и выбираю занимательную спиралевидную траекторию движения.
Надо же, а я неплохо справляюсь. И ровно держусь.
Ничего не болит. Ничего не страшно. Вот и хорошо.
На голову опускается толстое чёрное покрывало …
Кто я? Где я? Что за звук?
Рита я. В палате интенсивной терапии. Пищит что-то за дверью. И в верхней части окна видно что-то серое. Мир на месте.
Шея не поворачивается. Левая рука где-то есть, и в этом где-то пальцы точно шевелятся. Правая рука ушла в отпуск, отдыхает. Ноги? Что такое ноги? Это не у меня надо спрашивать.
Голова раскалывается от боли. Радостно. Я ещё не ангел.
А вот и мой дорогой спаситель.
- Пфи… пфивет… фа… фан-фан… тафи.
Хан понимает. Но вместо того, чтобы бодро вкатить мне что-нибудь обезболивающее, он подставляет стул к моей кровати и усаживается на него так, словно намеревается дождаться конца света.
Да, я знаю, что виновата. Прости.
Помолчав ещё, Хан объясняет:
– И хотел бы сказать, что рад тебя видеть, но…
– Пофему фы не фад?
Слова даются мне с трудом – весь мой рот забит желе, которое мешает двигаться губам и языку.
Хан поправляет трубочку, тянущуюся к катетеру:
– Потому что когда я увидел твоё мокрое тело, я, как полный идиот, расплакался.
Хан расплакался? Интересно, те, кто это видел, ещё живы? Не верю ни в первое, ни во второе.
Почувствовав моё изумление, добрый доктор мрачно добавляет:
– Если ещё раз увижу тебя в похожем виде – добью сам, чтобы не мучиться.
Пустое. Хан на червяков не наступает, потому что это жизнь, и не ему её обрывать. Но его упрёк справедлив: для доктора моя разбитая голова означает ещё и тщетность его прошлых усилий по выцарапыванию меня из лап жестокой болезни.
– Рану на голове мы почистили и зашили. Сломанные кости собрали. Антибиотиками тебя накачали. Ты поправишься.
С этого бы и начинал.
Прозвище Хану придумала я. Очухавшись после отключки и увидев перед собой доктора, я не нашла ничего лучше, чем брякнуть: «Вылечи меня, Дханвантари». Доктору польстило сравнение с богом-лекарем из индуистской мифологии, и это заметили медсёстры. Шуточное обращение прижилось, но сложно произносимое имя постепенно сокращалось, пока не осталось короткое Хан. Чуть раскосые глаза и восточная сдержанность доктора очень подходили к прозвищу; во время моего следующего «зависания» на больничной койке его уже никто иначе и не называл.
Несмотря на внешнюю суровость, Хан «идёт дорогою добра» и стоит на самой передовой линии войны между жизнью и смертью. Каждого пациента Хан считает вызовом, перчаткой, брошенной ему в лицо из иного измерения. Он не улыбается пациентам, не помнит их по именам (за редким исключением вроде меня), не обращает внимания на условности общения, но сражается за каждого больного так, словно от исхода этой битвы зависит существование всего мира.
После неприятного развода доктор жил совсем один в небольшой квартирке, доставшейся ему от бабушки. Это был очень простой быт: советская стенка с поцарапанной полировкой, люстра, вышедшая из эпохи Брежнева, протертый палас на полу. За стеклом книжного шкафа с собраниями сочинений пылилось фото худого мальчика. В морозилке соседствовали пельмени и жёсткие котлеты-полуфабрикаты.
Именно тогда Хан наткнулся в приёмном покое на безымянную девочку в тяжёлом состоянии. Хан выиграл битву с пневмонией, девочка выздоровела и предсказала спасителю встречу с необыкновенной женщиной, которая изменит всю его жизнь.
Я предсказываю всем примерно одно и то же – любовь, счастье, изменение рутинной повседневности. Это работает. Но то, как это сработало с Ханом, вызывает у меня неудобное чувство, что лучше было бы промолчать. Доктор всё равно влюбился бы в красавицу Аглаю, но я бы не чувствовала неловкости из-за этого безобразия.
Не знаю, где эти два космоса встретились – министерская дочка, с детства привыкшая к кухаркам в доме и исполнению всех её желаний, и врач районной больницы, не обращающий на быт никакого внимания. Аглая сделала ремонт в хрущевских «хоромах» Хана, пробила ремонт корпуса больницы, внесла в городские планы проект строительства новой клиники в семь этажей. Хан отказался от клиники, отказался жить в загородном доме, отказался от престижной машины с водителем. Зачем ему дом и машина, если он ходит до больницы пешком? А директором клиники быть – это же сколько времени уйдёт на бумаги, лучше он пациентами займётся.
Аглая бесилась из-за упрямства доктора и отчаивалась из-за его равнодушия к материальным благам жизни. Она уходила, возвращалась, терзала Хана разборками, а Хан беспомощно принимал её помощь и преданно прощал все её выходки.
После одной из ссор Аглая со злости выскочила замуж за состоятельного дельца из своего круга. Это был порыв в стиле «заболею и умру тебе назло», но Хан переживал разлуку тяжело, его мучило чувство вины за свою неспособность измениться. Я пыталась его утешить, объясняла, что Аглая полюбила его таким, какой он есть, что изменчивых придурков вокруг неё пруд пруди, а он такой один. Он слушал, соглашался, но продолжал тосковать.
А потом Аглая постучалась в его дверь. Её визиты стали регулярными, Хан повеселел и успокоился, и я бы даже сказала, что парочка нашла своё счастье. С точки зрения мирового порядка, всё это было, разумеется, неправильно, но что нам мировые порядки, когда хочется обнять любимую…
Меня переводят в обычную палату. Я могу самостоятельно есть, ходить, разговаривать – в реанимации мне делать нечего. Я, вообще, туда по недоразумению попала – надо было в поликлинику на приём к хирургу идти, там бы меня и подлатали.
Есть мне не хочется, важно почувствовать себя более-менее на ногах. Хан не заглядывает – значит, у него есть важные пациенты. Уйти из больницы без его разрешения было бы хамством высшего порядка, поэтому я терпеливо жду. День жду, два жду...
Знакомиться с соседками по отделению категорически не хочется. Делать нечего. Деньги остались в юбке, а юбка отправилась на склад, и я не могу прикупить книжонку для коротания вечера. В холле лежат помятые покетбуки, но это преимущественно детективы, а мне бы в своей катавасии разобраться.
Я задумчиво созерцаю день и ночь за окном и размышляю. Перекладывая известные мне факты так и этак, я пытаюсь составить более-менее стройную картину того, что привело меня в эту точку пространства-времени. Мозг стопорится – и засыпает, чтобы дурное сознание не мешало отдыхать остальному телу.
Хан вызывает меня в процедурную поздно вечером. У него дежурство, и он выкроил немного времени для меня.
Мне хочется рассказать ему всё, что довело меня до состояния бесчувственного тела, но это значит посвятить его слишком во многое.
Хан грустно улыбается:
– Итак. Что же выманило трусишку Мэл из её цветного мира?
– Увидела добрый взгляд и влюбилась.
– Это он тебя так отделал?
– Да нет, что ты. Я влипла в криминальную историю. Не спрашивай. Лучше тебе не знать.
– Снова убегаешь и прячешься, да?
– Плохо получается.
– Да ладно, ты чемпионка в этом виде программы.
Я смотрю на доктора взглядом раненой лани:
– У меня голова раскалывается. Никак нельзя сначала спасти меня, а потом разговоры разговаривать?
– Успеешь ещё туда, где ничего не болит.
Это означает, что я в порядке, и Хана мне не провести. Доктор нацелился на исцеление моей души:
– Сыграем в твою любимую игру. В умные советы.
– Валяй. Ты же бог.
Получилось улыбнуться? Я старалась.
– Ты, Мэл, притянула зло. В который раз. Карма у тебя такая, судьба, дестини – назови, как хочешь. Но всё предыдущее было только разминкой. На этот раз тебя чуть не убили. Быстрые ноги и глубокая нора больше не спасают.
– О-ой. Может, отложим столь серьёзные материи?
Нет, процедура назначена, процедура будет проведена. Даже если придётся привязать пациентку к койке.
– Ты привыкла быть одна. Так уж жизнь с тобой обошлась. Ты видела много зла и никому не доверяешь. Но, знаешь, большинство из нас, обычных людей, не кусается. Попроси помощи, и мы поможем.
Один поможет, другой осудит, третий кинет камень. А если я переоденусь и выложу новую историю, они поменяются ролями. Мне встретился только один необычный человек – и это ты, Хан.
На ниве психологии доктор чувствует себя неуверенно, но продолжает:
– Тебе нужна помощь. Поговори с теми, кто может помочь. Расскажи про свою беду, выслушай, что тебе посоветуют. То, что кажется тебе верным, может быть ошибкой. Кто-то знает разные выходы, и тебе подскажут, где безопасно. Тебя защитят.
– Ты прав. Но всё очень запуталось.
– Пять дней. У тебя есть пять дней, чтобы отдохнуть и всё обдумать. На следующей неделе я тебя выпишу.
Всего пять дней? Да как так можно? Я жутко изранена, у меня сотрясение, я упала, не дойдя до приёмного покоя!
Хан тянется к лотку с ампулами и шприцами. Я вздыхаю с облегчением. Крепкий сон – это то, что мне действительно нужно. А о правильных советах я подумаю потом.
Следующая страница: 38. Проблемы многоликости
- Того гляди, какое-нибудь прорицание про короны отхвачу, а потом все сцены мира придётся усеивать трупами. А я, может, театр не люблю. И трупов побаиваюсь. «Привидение на просеке»
|